Нередко несовершенство языка видели в его недостаточной выразительности, гибкости, красоте или "чистоте". В любом обществе, сколько веков существует в нем представления о "правильном" и "красивом" языке, столько не смолкают разговоры о "порче" языка. Правда, сами представления о "правильности" и "порче" языка менялись. Менялся и профессиональный круг тех людей, которые замечали "порчу" и стремились каким-то образом "защитить" язык.
Между тем сама возможность сознательной "защиты", или "исправления", или "улучшения" языка вызывала и вызывает у людей скептические оценки, причем самые скептические — У языковедов[86]. Действительно, сознательное воздействие на язык означает конфронтацию противоположных начал: 1) волевого, сознательного и неосознанного (полубессознательного, непроизвольного); 2) индивидуального и социального (коллективного). В состоянии ли индивид (или группа индивидов) изменить полубессознательные языковые привычки коллектива говорящих и тем самым изменить язык? Если это возможно, то в какой степени? Какие уровни и подсистемы языка в наибольшей мере доступны сознательному воздействию общества?
Чтобы ответить на эти вопросы, рассмотрим некоторые факты такого воздействия.
Можно ли считать табу[87] "сознательным воздействием на язык"?
Не всякое активное отношение людей к своему языку в действительности представляет собой воздействие именно на язык. Например, табу в архаических социумах — это воздействие не на язык, а попытка воздействия на явления действительности, стоящие за языком (воздействие на зверя, болезнь, опасность, божество).
Словесные табу, по-видимому, могли быть разного происхождения. Видный этнограф и фольклорист Д. К. Зеленин считал, что первые словесные запреты возникли из простой осторожности первобытных охотников: они думали, что чуткие звери, понимающие человеческий язык, могут их подслушать и поэтому избежать капканов или стрел (см.: Зеленин 1929, 119). С древнейшими представлениями о том, что животные понимают речь человека, Зеленин связывал также переговоры с животными в быту, которые позже переросли в заклинания.
Источником табу могла быть и неконвенциональная (безусловная) трактовка знака архаическим сознанием: древний человек относился к слову не как к условной, внешней метке предмета, а как к его неотъемлемой части (о неконвенциональном восприятии знака религиозным сознанием см. с. 72–75). Чтобы не разгневать "хозяина тайги", избежать болезни или другой беды, не потревожить души умершего, запрещалось произносить "их" имена.
Так возникала магия слова, колдовство, в котором слово — орудие, инструмент. Табуированные слова заменялись эвфемизмами[88], но и они вскоре табуировались и заменялись новыми эвфемизмами — это приводило к быстрому обновлению словаря в древности (см. с. 144–151).
Разумеется, лексические запреты, как и принудительные нововведения слов, существовали не только в древности. Удерживая черты магического ("инструментального") отношения к слову, табу в современном обществе осложняется некоторыми другими целями — такими, как сохранение традиционных культурных норм (соображения "такта", "приличий", психологической уместности), а также идеологический контроль, манипулирование массовым сознанием и т. п.
Например, во времена резких идеологических сдвигов сознательный разрыв с определенной традицией "требовал" хотя бы частичного отказа от соответствующего языка. В этом причина массовых лексических замен (в том числе даже таких идеологически нейтральных слов, как, например, названия месяцев), осуществленных в годы наиболее "крутых" в мировой истории революций — французской конца XVIII в. и русской 1917 г. (см. с. 151–152).
Лексические запреты, как и эвфемизмы, нередко являются особо изощренным цензурированием и "промыванием мозгов". Ср. свидетельство публициста о табуистическом искажении семантики слов республика и страна в советской печати: СССР представлял собой "псевдосоюз из псевдостран, стыдливо называвшихся республиками. Из гордого слова "республика" сделали чисто советский эвфемизм, обозначавший подневольную, невзаправдашнюю, не имеющую самостоятельной воли страну. Помню, редактор всегда вычеркивал из моих текстов слово "страна", если я писал о Белоруссии, Украине или Таджикистане. Понятие "страна" дозволялось в единственном смысле" (В. Ярошенко. Попытка Гайдара// Новый мир. 1993. № 3. С. 122).
Таким образом, хотя реальные последствия табу весьма значимы для языка, все же табу трудно отнести к проявлениям сознательной активности общества по отношению к языку, поскольку цели табу лежат вне языка, язык здесь только средство. О сознательном воздействии общества на язык можно говорить в том случае, когда цели усилий людей направлены на сам язык.
Можно указать три основные языковые сферы, допускающие сознательное воздействие людей: 1) графика и орфография (см. следующий подраздел); 2) терминология (см. с. 136–138); 3) нормативно-стилистическая система языка (см. с. 138–141).
Наиболее ранние факты "вмешательства" человека в язык касаются письменности. В Китае в VIII в. до н. э. была проведена первая реформа иероглифики с целью выработки стандартных знаков, не имеющих разнописаний и "разнопониманий". По-видимому, графика и орфография — это та область в языке, которая более всего доступна рационализации, однако и здесь реформы не так легки.
Общеизвестен консерватизм английской орфографии[89]. После замены рунического письма латинским (с началом христианизации) английская орфография перестраивалась только однажды, в связи с норманнским влиянием, и обоснованно считается очень трудной. Не раз предлагалось ее реформировать, чтобы сблизить письмо и звучащую речь. Однако эти проекты, в разной степени радикальные, не были приняты. Дело в том, что любая реформа сложившихся норм всегда создает известные социальные и психологические трудности. Реформировать же письменность — трудно вдвойне.
Пушкин не случайно назвал орфографию "геральдикой языка". В сознании людей письмо противостоит "текучей" устной речи, это воплощенная стабильность, самый заметный и надежный представитель письменной культуры народа. В письме народ видит корни своей культуры. Нередко письмо (алфавит) оказывается устойчивее языка. Например, существуют тексты на белорусском и польском языках, писанные арабским письмом: это исламские книги татар, живших в Великом княжестве Литовском; арабское письмо они сохраняли дольше, чем язык. Именно письмо чаще всего отождествляется популярным сознанием с языком (и ошибки в орфографии — с незнанием языка).
В силу архаических традиций школьного образования люди склонны считать, что орфографические нормы — самые главные в языке. Это объясняется также тем, что орфографические нормы, в сравнении с нормами других уровней языка — орфоэпией, морфологическими и синтаксическими нормами, нормами словоупотребления, самые определенные и простые. Их легче всего описать правилами, кодифицировать в орфографическом словаре и требовать их соблюдения (т. е. исправлять орфографические ошибки). Пройдя в детстве жесткий орфографический тренинг, люди настроены по отношению к орфографии очень консервативно и не склонны здесь что-либо менять. Поэтому так трудно провести даже скромные подновления орфографии.
Если между орфографической нормой и потребностями практики возник конфликт, то, чем дольше эта орфография сохраняется в неприкосновенности, тем острее становится конфликт и тем труднее ОЙ разрешим. История реформ письма показывает преимущества своевременных и потому не слишком резких изменений сложившихся норм. Однако в любом случае нужна большая психологическая готовность общества к новому. Не случайно реформы письма обычно становились возможны в русле более широких социальных преобразований. Таковы Петровская реформа русской графики 1708–1710 гг. и графико-орфографическая реформа 1918 г. Характерно, что, хотя новая демократическая орфография была подготовлена еще в 1912 г., ввели ее только после революции, декретом наркома просвещения А.В. Луначарского.
Особой остротой отличается проблема реформирования письма в странах Дальнего Востока, использующих китайскую иероглифику.
Это связано со спецификой иероглифического письма в сравнении с алфавитным (буквенно-звуковым) письмом. Для алфавитной письменности характерны, с одной стороны, взаимная зависимость букв и звуков, а с другой, — асемантичность букв: они не имеют собственного значения. В отличие от букв, иероглифы — это двусторонние единицы (т. е. обладающие и формой и значением), при этом форма (начертание) иероглифа не зависима от звучания, она передает не звучание, а значение. С этим связаны следующие фундаментальные особенности иероглифической письменности: 1) ее нечувствительность к изменениям в звуковой организации языка; 2) высокая содержательная значимость иероглифической письменности: в этом отношении иероглифика сопоставима не с алфавитом, а со словарем; 3) исключительная трудность овладения иероглифическим письмом (вследствие многочисленности и сложности знаков).